В дверь постучали, и, не ожидая ответа, в кабинет вошел молодой человек, высокий и худой, с тонкими губами и заостренным носом; гладко причесанные волосы с уже пробивающейся сединой придавали ему весьма степенный вид. Мурэ поднял глаза и, продолжая подписывать, спросил:
— Хорошо спали, Бурдонкль?
— Благодарю вас, отлично, — ответил молодой человек и принялся неторопливо прохаживаться, словно у себя дома.
Бурдонкль, сын бедного фермера из окрестностей Лиможа, начал работать в «Дамском счастье» одновременно с Мурэ, когда магазин еще занимал только угол площади Гайон. Очень умный, энергичный, он, казалось, без труда мог бы затмить своего менее серьезного коллегу, рассеянного, с виду легкомысленного и вечно попадавшего во всякие подозрительные истории с женщинами; но у Бурдонкля не было ни проблесков таланта, присущих пылкому провансальцу, ни его смелости, ни его покоряющего изящества. Как человек разумный, он с самого начала покорно, без всякого сопротивления склонился перед Мурэ. Когда последний предложил своим служащим помещать деньги в его предприятие, Бурдонкль сделал это одним из первых, доверив Мурэ даже наследство, неожиданно полученное от тетки; и мало-помалу, пройдя через все ступени — продавца, помощника заведующего, потом заведующего отделом шелков, — он сделался компаньоном своего патрона, самым любимым и самым влиятельным, одним из шести пайщиков, которые помогали Мурэ управлять «Дамским счастьем», составляя нечто вроде совета министров при самодержце. Каждый из них ведал определенной областью. На Бурдонкля же было возложено общее наблюдение.
— А вы как спали? — спросил он фамильярно.
Когда Мурэ ответил, что совсем не ложился, Бурдонкль покачал головой и сказал:
— Вредно.
— Ну вот еще! — весело возразил Мурэ. — Я бодрее вас, дорогой мой. У вас глаза опухли от сна, вы отяжелели от излишнего благоразумия. Развлекайтесь! Это освежает голову!
Такие дружеские пререкания вошли у них в привычку. Прежде Бурдонкль колотил своих любовниц, потому что, по его словам, они мешали ему спать. Теперь же он и вовсе стал заправским женоненавистником, хотя вне дома, без сомнения, встречался с женщинами; но он умалчивал об этом: они занимали в его жизни слишком мало места. В магазине он ограничивался тем, что играл на страстях покупательниц, которых глубоко презирал за легкомыслие, побуждавшее их разоряться на дурацкие тряпки. Мурэ, наоборот, относился к женщинам с преувеличенным восторгом, преклонялся перед ними и льстил им, постоянно поддавался новым увлечениям, и это было своего рода рекламой для его фирмы; он, можно сказать, одной и той же лаской нежил весь женский пол, стараясь одурманить его и держать в своей власти.
— Вчера вечером я видел на балу госпожу Дефорж, — произнес он. — Она была прелестна.
— Не с ней ли вы потом и ужинали? — спросил помощник.
Мурэ возмутился.
— Что вы, это порядочная женщина, дорогой мой… Нет, я ужинал с Элоизой, девочкой из «Фоли». Она глупа, как пробка, но на редкость забавна!
Он взял новую пачку векселей и опять стал подписывать. Бурдонкль продолжал неторопливо расхаживать из угла в угол. Он бросил взгляд через высокие окна на улицу Нёв-Сент-Огюстен, затем снова подошел к Мурэ:
— Знаете, они ведь отомстят.
— О ком это вы? — спросил Мурэ, уже потерявший нить разговора.
— Да о женщинах.
Мурэ повеселел еще больше; и тут перед собеседником обнажился весь его цинизм, который он скрывал под оболочкой чувственной экзальтации. Пожав плечами, он объявил, что выкинет их всех вон, как порожние мешки, лишь только они помогут ему сколотить состояние. Но упрямый Бурдонкль невозмутимо твердил:
— Они отомстят… Найдется одна, которая отомстит за всех. Этого не миновать.
— Не страшно! — воскликнул Мурэ, подчеркивая свой провансальский акцент. — Такая еще не родилась, мой милый. А если она и явится, вы ведь знаете…
Он поднял перо, помахал им и вонзил его в пустоту, словно кинжал в невидимое сердце. Помощник вновь зашагал взад и вперед; он, как всегда, преклонялся перед патроном, ум которого, не лишенный изъянов, ставил его, однако, втупик. Бурдонкль, такой безупречный, такой разумный, бесстрастный, не способный на падение, все еще не понимал привлекательности порока, не понимал Парижа, отдающегося в поцелуе самому дерзновенному.
Наступило молчание, слышался только скрип пера Мурэ. Немного погодя он стал расспрашивать Бурдонкля о большом базаре зимних новинок, который должен был открыться в следующий понедельник, и тот в ответ на отрывистые вопросы патрона давал ему исчерпывающие сведения. Это было чрезвычайно важное дело; торговый дом ставил на карту весь свой капитал, и толки, ходившие в квартале, в основе своей были правильны: Мурэ бросался в спекуляции как поэт, с таким блеском, с такой потребностью чего-то колоссального, что все, казалось, должно было трещать под его натиском. Это было новое понимание торговли, это было явное вторжение фантазии в коммерцию, то самое, что некогда так беспокоило г-жу Гедуэн и что еще теперь, несмотря на первые успехи, порою сильно смущало пайщиков. Патрона втихомолку упрекали в том, что он зарывается, говорили, что он действует опрометчиво и расширяет магазин, не убедившись предварительно в том, что число покупателей в достаточной мере возросло; пайщики приходили в ужас, когда он брал из кассы всю наличность для какого-нибудь нового рискованного хода и наполнял магазин грудами товаров, не оставляя в запасе ни гроша. Так и ради этого базара весь капитал, оставшийся после уплаты значительных сумм за переоборудование, был пушен в дело; опять предстояло либо победить, либо погибнуть. И, однако, среди этой всеобщей растерянности сам Мурэ был по обыкновению торжествующе весел и уверен в ожидающих его миллионах, как человек, которого женщины обожают и не могут предать. Когда Бурдонкль позволил себе выразить некоторые опасения по поводу чрезмерного расширения отделов, доходность которых пока что была под сомнением, Мурэ уверенно рассмеялся, воскликнув: